Наруто Клан Фанфики Трагедия/Драма/Ангст Немного правды об Учиха Итачи. Глава 3

Немного правды об Учиха Итачи. Глава 3

Категория: Трагедия/Драма/Ангст
Название: Немного правды об Учиха Итачи
Автор: Maksut
Бета: Yasia2506, Акрум
Дисклеймер: отказ
Жанр(ы):драма, ангст, быт, hurt/comfort
Персонажи:Хошигаки Кисаме/Учиха Итачи, Ао, Зецу
Рейтинг: NC-17
Предупреждение(я): Омегаверс, AU в рамках канона, OOC по желанию, альтернативная физиология, упоминания мужской беременности, физиологические подробности, обсценная лексика
Размер: макси (23 тыс. слов; 5 глав)
Содержание: Гений шарингана Учиха Итачи – омега, и долгие годы он успешно скрывает свою истинную сущность, пока побочное действие блокирующих препаратов не становится угрозой для жизни. Саске по-прежнему не хватает ненависти, и чтобы выиграть немного времени для брата, Итачи решается на отчаянный шаг: прекратить подавлять свою природу и найти альфу. Но единственный, кому он может доверять – Хошигаке Кисаме, который совсем не в восторге от таких перемен.
Сначала это похоже на поражение катоном.
Кисаме уже испытывал его на своей шкуре. В первый раз – когда был чунином, потом – когда дзенином, в последний – нукенином, ровно через неделю после знакомства с Учихой. Тогда они схлестнулись не на шутку, в ход как-то сразу пошли сложные техники, никаких заигрываний и разминок с тайдзюцу. Кисаме слизнуло кожу на руке и сожгло почти все волосы, он потом долго материл Учиху про себя и только годом позже, увидев Аматерасу в действии, понял, как сильно ему повезло: желтое пламя в сравнении с черным – игрушки.
А затем, когда лава на его лице, груди и животе застывает, это становится похоже на… Кисаме не знает, на что – он просто ничего не чувствует.
Может, он умер? Тогда откуда этот мерзкий запах топленого жира и горелой кожи? И далекий-далекий, словно из-под толщи воды, голос напарника? И синяя, золотая, красная, снова синяя вспышки медицинских свитков? И рыжие очертания ребер Сусаноо вокруг?
Сусаноо. Так вот как он выглядит изнутри, всегда было любопытно взглянуть. А свитки работают. Но лучше бы не…
Блять.
Он еще жив – это точно. Только у живых может так болеть.
Вдох. Выдох.
Вспышка, вспышка. И откуда взял столько свитков? Наверняка Учиха потрошит ойнинов. Вспышка.
– Дыши!
Вспышка.
Учиха с ног до головы уделан кровью и чем-то, отдаленно напоминающим засохшее дерьмо.
– Дыши!
И Кисаме послушно дышит – как тут не дышать, когда в горло втыкается острие куная, а следом – узкая трубка. Так действительно лучше, лицо что-то стягивает, ни рта не открыть, ни вздохнуть толком. Кисаме пытается провести языком по зубам, но не чувствует языка. Неужели сожгло? Какая жалость.
Он видит, как в ход идет легендарная побрякушка напарника – зеркало-щит Ята. Значит, к ойнинам уже подоспело подкрепление.
Как же все это некстати.
Учиха вновь появляется в поле зрения, проверяет пульс, использует еще один свиток.
– Их слишком много, надо отступать.
Не «бежать» – отступать. Для Учихи все происходящее – тактика и стратегия, голый расчет.
– Сусаноо прикроет наш отход, – все так же спокойно говорит Учиха, а потом все вокруг вспыхивает огнем и чакрой. Напарник взваливает его на плечо, Кисаме хочется орать от боли, но он не может – в легких слишком мало воздуха. В голове бьется только одна связная мысль: «Самехада!».
Учиха бежит на пределе возможностей, все вокруг смазывается в неясные, монохромные полосы, поле битвы остается далеко позади. Кисаме знает, напарнику не хватит выносливости поддерживать такой темп долго, но… Учиха подпрыгивает, забираясь на дерево, острое плечо бьется о живот Хошигаке. Внутри что-то лопается, растекается в кишках странным теплым чувством. Резко клонит в сон.
Кисаме закрывает глаза.
Темнота.
***

Кисаме не знал, что это возможно – очнуться от собственного крика.
Оказывается, можно.
Он открывает глаза, дергается раз, другой, а потом замолкает. Но не по своей воле – напарник грубо впихивает ему меж зубов что-то твердое, безвкусное, остро пахнущее книжной пылью. Сознание отчего-то особенно ярко цепляется за детали, боль нарастает, становится невыносимой.
– Терпи, – устало и строго говорит Учиха.
А потом мир взрывается красным и черным. Прямо как Цукиеми, но Учиха всего лишь отрывает от кожи застывшую лаву. Вместе с кожей. И мясом. И мышцами.
Кисаме снова теряет сознание.
Самехада.
***

Волны.
Его качает. Несет, подхватывает нежно, бережно. Но все равно – больно, хочется орать, материться. И спать.
Чайки кричат громко, жадно, как базарные бабы, кругом разливается острый запах рыбы и йода. Порт? Доки? Корабль.
– Пей.
На губы ложится тряпка, смоченная водой. Это больно, судя по ощущениям, вместо лица – одна сплошная рана. А вода теплая, чуть затхлая, Кисаме глотает ее по капле, ворочает распухшим, пересохшим языком. Значит, не сожгло. Хорошо.
Тряпка исчезает, появляется вновь. И так еще раз. И еще.
Рука отзывается болью, но потом становится тепло, хорошо. Это Самехада – касание, вкрадчивый, почти нежный шорох ее чешуи Кисаме узнает всегда. А еще – искрящийся поток чакры, хлынувший внутрь, в усохшие было без силы тенкецу.
Хорошая девочка.
В голове – сумбур, мешанина из вспышек пламени, боли и лязга стали. Память возвращается обрывками, пестрыми лоскутками складывается, сшивается в единое полотно событий.
Голый Учиха, сидящий на его члене. Ойнины. Ао. Теруми Мей… Мей? Но причем здесь она? А, точно, мальчишка в маске и йотон. Ну, заебись…
Самехада. Откуда? Он же оставил ее там, дожрать старину Ао. Учиха… да, точно, гении ведь не прощают и не забывают. Оно и к лучшему.
Но откуда столько чакры? Судя по ощущениям, досталось ему основательно: прожгло кожу, проплавило кости, достигло внутренних органов… Собственных резервов не хватило бы, хоть тресни. Да и того, что за минуту смогла бы отожрать у Ао Самехада – тоже.
Где-то над ухом слышится негромкий, болезненный выдох, поток чакры обрывается.
– Спи.
Голос низкий, глухой. Учиха. Кисаме вдруг вспоминает их первую встречу и то, как удивился, услышав звук чужой речи: тощий мальчишка с глазами в пол-лица и голосом уставшего от жизни мужика.
Кисаме разлепляет один глаз. Он никогда бы не подумал, что это может быть больно – смотреть и шевелить глазным яблоком. Но больно. Чертовски, словно под веко сыпанули толченого стекла. К виску протягивается влага.
Учиха иссиня-зеленый, с фиолетовыми губами и запавшими глазами. Все руки – в мясо. А порезы знакомые: кожа висит аккуратненькими лоскуточками – работа Самехады. Работа тонкая, без желания сделать больно, почти ювелирная.
Теперь ясно, откуда чакра. Другой вопрос, как Учихе удалось на своем горбу протащить их двоих через территорию противника… Но это детали.
– Спи, – повторяет напарник, и сам устало приваливается к деревянной стене.
Кисаме послушно засыпает.
***

Она, всегда появляется тогда, когда паршивее всего, и кажется, что хуже быть уже просто не может. Но нет, приходит она, и Кисаме понимает – может.
В нескромном винно-красном платье, с черепаховыми гребнями в волосах, с напудренным белым лицом она похожа на дорогую шлюху. На утонченную, изысканную шлюху.
Так Кисаме думает, оглядывая точеный профиль, тонкие руки, сложенные на коленях, полные влажного блеска янтарные глаза.
Он знает – это сон. Его мать-шлюха уже давно гниет в земле, изъеденная червями, всеми покинутая и забытая. Всеми, кроме Кисаме, который видит ее во снах чаще, чем море.
Всего лишь фантазия, такая подробная и тщательная, что по венам воображаемой женщины струится самая настоящая кровь. Его кровь.
– Что на это раз? – спрашивает Кисаме устало. Во сне боли нет, но остается то самое мутное, тягостнее чувство бесполезности и беспомощности, которое всегда сопровождает ранение.
– Хочу жемчуг, – говорит мать, проводя пальцами по краю фарфоровой пиалы. – Черный. С Драконьих островов. Он бы чудесно оттенил белизну моих волос. Или жемчуг Акойя – блестящий, перламутрово-розовый.
Кисаме скалится: старая сука права, черный жемчуг отлично подошел бы ее волосам. Снятым с черепа ровным скальпом, намотанным на его руку.
– Как тебе смерть? – спрашивает он, сжимая кулаки.
– Скучно, – мать поводит плечами, отчего шелк идет складками, играет бликами в неярком свете золотистых ламп. – Ни развлечений, ни толкового жемчуга: сколько не перебирай, все дешевая дрянь.
– Прямо как ты.
По красивому лицу смутной тенью проходит ярость – словно черный угорь мелькает в подернутой молоком тумана воде. Мать дергает уголком рта, становятся видны ровные белые зубы. Кисаме знает, это обман – искусственные керамические коронки поверх настоящих клыков – зазубренных и острых, словно у тигровой акулы.
– А ты весь в отца: те же паршивые манеры, та же страсть к черненьким омегам…
Кисаме скрипит зубами, он знает, на что она намекает. На кого.
Фарфор катится по столу, красный шелк становится бордовым, темным от пролитой жидкости. Мать не меняется в лице, когда Кисаме хватает ее за волосы, впивается пальцами в холодную, гладкую кожу. Ноздри забивает густой, тяжелый запах меченной-перемеченной взрослой омеги. Из глубины желудка поднимается волна тошноты, он старается не дышать.
– Твой дом сожжен, платья стали тряпками, а жемчуг разошелся по липким рукам барыг и скупщиков. Я знаю, тебя хоронили в закрытом гробу. – Кисаме делает паузу, улыбается сладко. – Позже я говорил с твоими убийцами, знаешь, они смеялись, рассказывая, как часами трахали тебя во все дыры, пуская по кругу. И я смеялся вместе с ними, особенно на том моменте, где в тебя засунули бутылку и разбили. Непередаваемые, должно быть, ощущения, да?
Щеку обжигает короткий удар, полумесяцы чужих ногтей, прежде белые, теперь – бурые от крови. Кисаме улыбается и стискивает в руке обманчиво хрупкие пальцы. Кости прочные, обычному человеку от такой хватки суставы размололо бы в труху – сука же лишь морщится, когда два пальца ломаются с тихим хрустом.
– Как жаль, что это только сон, – говорит Кисаме и сворачивает тонкую шею.
Янтарные глаза гаснут, он стряхивает с пальцев налипшие светлые волосы и с удовольствием чувствует, как истончается, рвется полотно аромата – запаха омеги.
Прошло почти двадцать лет тех пор, как они виделись в последний раз. Кисаме никогда и никому не рассказывал о своем происхождении. Не потому, что боялся стать белой вороной среди сирот, просто не хотел, чтобы об этой суке знал и помнил кто-то, кроме него самого. Он желал, чтобы от нее не осталось ничего – даже памяти, которая бы умерла вместе с ним.
Хотя и вспоминать там было нечего. Мать родила его от богатого аристократа, обычная история: омега привязывает альфу силой крови, чтобы жить безбедно и красиво, а как только альфа умирает – избавляется от балласта в виде ребенка. У каждого второго в приюте была такая история, но его отличалась финалом.
Его не бросили – пытались убить.
А уж этого Кисаме простить не мог – это был вызов, словно мать сказала ему: умри или убей. Но он не умер, выжил чудом, попал в Академию, а дальше – во взрослую жизнь.
Вот только ответить на брошенный вызов так и не смог. Не успел.
Она умерла, не дождалась его.
И от этого внутри горит, прожигает до самого дна, а руки буквально чешутся от желания вспороть чужое брюхо, выпотрошить, как гигантскую рыбину, выдавить всю требуху из серо-розовых петлей кишок... Он до самой смерти будет жалеть, что не успел, не сделал этого сам.
Кисаме просыпается. Он и вправду горит, но уже не от злости – банальная температура. Зато теперь открываются оба глаза.
Учиха, сидящий рядом, смотрит на него так пристально, что в черной радужке то и дело проблескивает алый отсвет шарингана. Кисаме открывает рот и… закрывает. Он не может сказать ни слова – обугленный кончик языка беспомощно скребется о зубы, подернутые коркой коросты губы трескаются, кровоточат.
Опять появляется тряпка, в этот раз вода свежее, чище, корабль явно заходил в порт. Сколько они уже плывут? И куда?
– Ты спал восемь дней, – говорит Учиха, меняя тряпку. – Кризис миновал на пятый, но в моче все еще кровь и белок, интоксикация, возможно, воспаление почек. Мы на торговом судне «Соленый челнок», я договорился с капитаном, здесь безопасно.
На судне?.. Ай да Учиха, ай да сукин сын! Прятаться на гражданском торговом судне, пока мобилизованные силы Тумана стерегут границы, ожидая, что нукенины захотят покинуть страну – гениально!
– Медицинские свитки, которые я забрал у ойнинов, почти закончились, я больше не могу быть донором чакры, Самехада запечатана. Нам придется сойти на берег. Где это сделать лучше всего? – напарник разворачивает перед лицом Кисаме карту Страны Воды. – Мы курсируем по этому маршруту.
Кисаме прочищает горло, размыкает губы, но голоса по-прежнему нет, только невразумительно сипение. Неужели успел надышаться продуктами сгорания?
– Т-тр…
– Бухта Трех Ветров? – вглядываясь в карту, пытается угадать Учиха.
– Тритонов залив.
Напарник внимательно изучает расположение поселения, а потом удовлетворенно кивает.
– Будем там завтра.
Кисаме вдруг понимает, что короткий разговор вымотал его не хуже длинной битвы.
Учиха вновь поит его водой, а потом выходит из каюты. Кисаме пару минут смотрит на плавно движущийся потолок, глаза закрываются сами собой.
Ему снится море.
***

В Тритонов залив они прибывают глубокой ночью, когда вода в порту становится черной, с налетом серебра от света полной луны. Кисаме даже не спрашивает у напарника, сколько тот заплатил ушлому капитану, один хрен, Какудзу их потом основательно поимеет на общем собрании в конце полугодия. Этому скряге что сотня, что миллион – все будет расточительством.
На берег они сходят незаметно, сокрыв лица и чакру, смешиваясь с толпой просоленных, грязных моряков, разгружающих трюм с тканью и специями. Под ногами все еще ощущается легкая качка, и Кисаме крепче вцепляется в острое плечо Учихи. Тот сбавляет шаг, чуть оборачивается.
– Нормально, – сквозь стиснутые зубы говорит Кисаме, хотя на деле ни черта не нормально: пот течет по лицу крупными, горячими каплями, в ушах шумит от прилившей крови, колени подрагивают.
– Сюда, – командует Учиха, ныряя в темный, пропахший мочой и рыбой переулок.
Кисаме почти падает на завал из ветхих коробок, те хрустят, проваливаются, слышится тонкий крысиный писк. Он прислоняется головой к грязной каменной стене, и запах старой доброй портовой традиции мочиться, где придется, становится сильнее. От острых нот аммиака свербит в носу, Кисаме громко чихает и тут же жалеет об этом – рана на груди отзывается острой вспышкой боли, ткань одежды в этом месте намокает.
Напарник оглядывается по сторонам, в темноте узкой улочки его шаринган похож на тлеющие угли погасшего костра.
– Чисто.
Шаринган тухнет, Учиха делает шаг назад. В конце переулка распахивается дверь, в ночную темноту выносит поток золотистого света тусклых лампад и несколько пьяных, хохочущих женщин. Им вслед несутся крики, музыка, топот десятков ног, потом дверь закрывается и все стихает. Вспыхивают крошечные огоньки, по переулку плывет запах табака. Одна из женщин, чуть покачиваясь, бредет в их сторону.
– Эй, – с хрипотцой, томно говорит она, обращаясь к Кисаме. – Не хочешь развлечься?
Шлюх он узнает с первого же взгляда – достаточно перевидал за свою жизнь. Эти – беты, уже давно не девочки, но молодятся отчаянно: лица раскрашены, яркие тряпки, а в складках подола, наверняка, клинки. Портовые, значит – всегда при деле. И при заразе.
Кисаме и в худшие свои времена не трахал такую шваль. Он хочет ответить ей, чтобы катилась куда подальше, но его опережает Учиха. Чуть подается вперед, голос как всегда низкий, негромкий.
– Иди своей дорогой.
Женщина останавливается, дешевая сигарета без фильтра чадит белесым дымом в ее длинных узловатых пальцах, густо подведенные глаза прищуриваются.
– О, так ты уже работаешь? – говорит она вкрадчиво, как-то по-особому плотоядно разевая красный рот. – А ты знаешь, чья это земля, мальчик?
Кисаме боится даже вдохнуть, чтобы не заржать и не истечь кровью в зассаном проулке. Ему любопытно, что же предпримет Учиха. Демонстрация силы привлечет лишнее внимание, а попытки договориться со шлюхами – пустая затея.
Напарник решает по-своему: ныряет рукой в карман и кидает стоящей напротив женщине пару монет. Судя по вытянувшемуся лицу – золотых.
– Ты нас не видела. И я не видел тебя.
Шлюха еще раз с подозрением оглядывает их, поджимает ярко накрашенные губы, а в следующую секунду, подхватив под локоть товарку, вновь скрывается в шуме и гаме дешевой забегаловки.
Они остаются одни.
Кисаме негромко хрюкает, силясь сдержать подступающий хохот, а затем закрывает глаза и сосредотачивает потоки чакры в теле, останавливая кровотечение. Учиха терпеливо ждет, а после – почти взваливает на себя и принимается петлять по переулкам, Кисаме только остается указывать направление.
Висеть на напарнике – не самый приятный способ передвижения, уж больно тощий, сплошь углы и выступы. Да и непривычно как-то, обычно ведь все с точностью до наоборот – Учиха после очередного приступа изображает раненного принца, а Кисаме – верного коня. Только не белого – серо-синего.
К предрассветным сумеркам они достигают окраины города. Им везет, за всю ночь ни единого патруля шиноби, даже полиция гражданских, и та обошла их стороной, а нелепую попытку ограбления в расчет можно не брать.
Утро застает их посреди безлюдной дороги, заросшей с обеих сторон колючим кустарником. Они бредут по колее, и их серые плащи становятся бурыми от красноватой местной пыли. Кисаме уже несколько часов идет на одном лишь упрямстве, вновь открывшаяся рана на груди заливает футболку и штаны теплой липкой кровью.
В полдень они делают привал, едят вяленую рыбу, пьют теплую пресную воду из фляги, Учиха роется в опустевшей аптечке: ни бинтов, ни антисептика. Кисаме с любопытством наблюдает за тем, как напарник снимает футболку и рвет ее по боковому шву, а потом режет длинными полосами.
Грудь у Учихи, оказывается, в мелких черных волосках, а от пупка к ширинке – темная дорожка. И где здесь омега?
Чужие руки умелые, быстрые, бесстрастные, бинтуют легко, плотно, но не туго. У Учихи вообще хорошо получаются все эти медицинские штучки, так точно и спокойно, словно он провёл полжизни не в нукенинах от миссии до миссии, а в отряде каких-нибудь нин-медиков.
– Ао?
Учиха завязывает последний узел, просовывает под полосы импровизированного бинта два пальца, шевелит ими оценивающе, а потом кивает своим мыслям.
– Я не добил его, времени было в обрез.
Кисаме хочет было выматериться, смачно и сочно, но с пожженным языком не развернешься. Внутри разливается неприятное чувство, какое бывает, когда желаешь чего-то очень сильно, но оно в последний момент ускользает из рук. Как еда, вынутая изо рта. Как противник, свинтивший с клинка.
С-сука-а…
– Выбор стоял между ним и Самехадой.
Кисаме вдруг думает, что напарник слишком глубоко забрался ему под кожу.
Через полчаса они вновь снимаются с места. На этот раз, из-за повязки и отдыха, идти чуть легче. К вечеру вдали показывается синяя гладь океана – они пересекли крошечный Остров Тритона в самом узком месте, – и ветхие бараки, когда-то давно служившие ученикам Академии Кровавого Тумана чем-то вроде летнего лагеря.
– Мы на месте.
***

Все вокруг знакомо до боли: покосившиеся казарменные блоки, санчасть с облупившейся белой краской, столовая… Это похоже на прыжок во времени. Ему снова одиннадцать, он вновь на Острове Тритона, а меньше, чем через год, его ждут выпускные экзамены.
И ведь сейчас, оглядываясь назад, трудно поверить, что когда-то он был домашним ребенком, попавшим в Академию очень поздно – почти в девять лет. Такие обычно не выживали. Но Кисаме выжил и усвоил один важный урок: съешь. Или будь съеденным.
Ностальгия… а еще – его давняя нычка, которую он сделал незадолго до ухода в нукенины. Медикаменты, пара свитков в герметичном контейнере, форма, гражданская одежда, немного оружия и пара сухпайков – стандартный набор. У Кисаме таких нычек по одним только островам штук шесть, просто эта – самая безопасная и удаленная от столицы.
Они занимают столовую. Заколачивают выбитые стекла досками, стаскивают койки из казарм, Учиха долго возится с электричеством, но бесполезно – местные уже давно растащили провода и начинку трансформаторных будок, поэтому приходится довольствоваться огнем.
Первые два дня они питаются сухпайками, но потом заканчиваются и они. Утром третьего дня Учиха берет с собой пару кунаев и исчезает в тумане. Кисаме знает, напарник не должен облажаться, но внутри все равно неспокойно.
Возможно, оттого, что он сам все еще беспомощнее чунина. Да, он уже ходит, да, он уже способен поднять Самехаду, но чакра все еще на нуле и сказывается длительное истощение. Приди за ним сейчас ойнины, он едва ли смог бы оказать достойное сопротивление. Хотя и не дался бы живьем, это точно.
Учиха возвращается к полудню: громко скрипит входная дверь, шаги тихие, но рассохшиеся от времени и влажности половицы стонут натужно и как-то жалобно. Одетый в серый дорожный плащ, с капюшоном, надвинутым на лицо, напарник кажется незнакомцем. Кисаме принюхивается: пахнет странно, но, несомненно, чем-то съедобным.
Рот наполняется слюной, а в желудке раздается громкое урчание, он рефлекторно проводит почти зажившим языком по зубам.
Учиха откидывает капюшон, не то из-за царящей на улице свежести, не то из-за отдыха, он выглядит непривычно здоровым, тени под глазами – словно стали меньше, а губы не сероватые, будто припорошенные пеплом, как бывает обычно, а розовые, яркие.
Напарник распахивает широкий плащ, под ним, привязанная за лапу на веревку к поясу – мертвая курица. Рыженькая, с растрепанными перьями и бессмысленными остекленевшими глазами. Кисаме думает, что сожрал бы ее так – с перьями и потрохами, мяса хочется невыносимо, пускай даже такого, птичьего.
– Как самочувствие?
Кисаме скалится, новая кожа на губах и подбородке натягивается болезненно, но выдерживает, правда чешется, зараза, просто безумно. Учиха кивает, отвязывает веревку и бросает курицу через всю комнату. Она еще теплая, перья мягкие… В голове простреливает дежа-вю.
Больше кошек Кисаме ненавидит только птиц, но выбирать не приходится. Перья летят во все стороны, внутри мертвой тушки что-то подозрительно похрустывает, но он логично рассуждает, что сломанные кости вкусовым свойствам не помеха. Наконец, когда от курицы остается одно лишь гладкое розовое тельце с редкими, короткими перьями, он идет туда, где Учиха возится с печью.
Напарник готовит рис в старой, покрытой пятнами ржавчины кастрюле, поцарапанные металлические столы сверкают чистотой.
– Выпотроши.
Кисаме косится на напарника, потом на курицу, а затем снова на напарника: Учиха невозмутим.
Кунай легко взрезает мускульное кольцо, разрез тянется вдоль шеи, через него легко вытащить начало пищевода и зоб. Кисаме нажимает на живот тушки, кишки смещаются и вскоре оказываются снаружи, большая часть летит в мусорку, а сердце, печень и желудок он оставляет. Затем опаливает курицу над огнем, сжигая оставшиеся перья, отрубает ей голову и лапы. Желание съесть ее сырой становится невыносимым. Видимо, это явственно отражается в его лице, поэтому Учиха оттесняет его от плиты и забирает курицу.
– Дальше я сам, – говорит он. Кисаме остается только хмыкнуть и от греха подальше убраться в комнату с кроватями.
Он садится на колченогую табуретку, кладет Самехаду на колени, достает полироль, ветошь и принимается за дело. Его девочка изрядно натерпелась за последние две недели: хитрожопый Учиха транспортировал ее исключительно внутри свитка и даже не удосужился почистить.
Самехада обижена: меланхолично шевелит чешуей, почти не реагирует, ей явно не хватает чакры. Кисаме испытывает что-то отдаленно похожее на чувство вины.
Едят они с напарником жадно и быстро, даже Учиха, обычно аккуратный до зубного скрежета, сейчас именно что «жрет» – впивается в мясо пальцами и зубами, за неимением палочек берет рис руками. Кисаме нравятся такие перемены. Но куда больше ему нравится содержимое собственной миски.
Птичьи кости легкие, что полые, внутри солоноватая труха, суставы хрустят на зубах, трутся о десны, он проглатывает все, не оставляя ни косточки, отставляет миску и сыто рыгает, отирает руку о пропитанную вонючей полиролью тряпку, морщится. Учиха, сидящий на соседней койке, смотрит с неодобрением, но молчит. На нем вместо старой, пошедшей на бинты футболки новая, из нычки Кисаме, а оттого и большая, почти до середины бедра, с длинными, по локоть, рукавами. Напарник кажется еще худее, чем есть.
– У тебя рис, – Учиха показывает на своем лице, где именно.
Кисаме трет щеку, мозоли на руке неприятно скребут о новую кожу.
– Какое сегодня число?
Напарник отвечает. Кисаме с минуту сидит молча, а потом вновь смотрит на Учиху. У того сейчас течка должна быть в самом разгаре. Ну блять, только этого еще не хватало.
Кисаме встает с кровати, нащупывает сандалии, берет Самехаду и плащ, выходит наружу.
А там море. Свинцово-синее, огромное, под низкими-низкими кобальтовыми облаками. И ветер, остро пахнущий водорослями, рыбой и свободой. И песок, мелкий-мелкий, с выбеленными солнцем корягами, осколками раковин, камнями.
Кисаме быстро раздевается, берет Самехаду и идет к воде, она такая соленая, что щиплет еще незажившие раны и жабры. Но все терпимо, ведь это море.
Самехада и вправду обижена – уплывает сразу же, как оказывается в воде, больно цапнув за ногу. Но Кисаме лишь хмыкает: вернется, всегда возвращалась.
Вкус здешней воды знаком, он будит непрошеные воспоминания. Раньше все казалось таким простым и понятным: были свои и чужие, была цель, к которой приходилось идти, переступая через все, и себя – в том числе. Но чем старше становишься, тем острее понимаешь – непросто, совсем непросто.
Сильные выживают, слабые – гибнут. Так говорил учитель, так думал сам Кисаме.
Учиха сидит на берегу, завернувшись в плащ, пьет что-то из светлой чашки, смотрит вдаль, туда, где далеко-далеко, у самого горизонта виднеются рыбацкие лодки.
Учиха сильный. Сильнее, чем все, кого Кисаме знал. Но он умирает, хотя и цепляется за жизнь с упорством истинного шиноби. Не потому, что дал где-то слабину, сглупил и подставился. Но потому, что родился иным – сосуд оказался слишком хрупким для такого могучего духа.
Умри или убей. Съешь или будь съеденным. Арифметика проста, вот только напарник, как всегда, выпадает изо всех уравнений.
Злость кипит внутри, разгорается от каждого мощного гребка, Кисаме уходит к самому дну, туда, где темно и тихо, где холодно и длинные, склизкие ветви водорослей мягко обтекают со всех сторон.
Иллюзия покоя. Репетиция смерти.
А на берегу все так же ветрено, Учиха не меняет позы. Кисаме неохотно выходит из воды, ежится, когда поток холодного воздуха ударяет в грудь, туда, где светло-синим гладким лоскутом наросла новая кожа.
Отвар из светлой чашки такой пахучий, что запах чувствуется с расстояния в несколько метров, в нем горечь полыни и чего-то еще, но Учиха пьет не морщась. Кисаме поднимает руки, позволяя воде испариться с тела, потом подходит ближе, садится на плащ, ничуть не стесняясь своей наготы.
– Я хочу попросить тебя об услуге, – вдруг говорит Учиха, не сводя глаз с горизонта.
– Какой?
– Мне нужен Тоцука-но цуруги.
Кисаме кажется, что он ослышался. Может в вареве, что пьет напарник было немного галлюциногенных грибов?
– Да без проблем, а потом мы достанем платье из шерсти Огненной Мыши и женимся на Деве Кагуя?
Напарник фыркает в чашку, одним глотком допивает отвар и облизывает губы.
– Но ведь и зеркало Ята прежде считалось легендой, а теперь оно – часть моего Сусаноо.
Кисаме в задумчивости прихватывает зубами нижнюю губу, кожа гладкая, мягкая. Учиха прав: легенды легендами, а Ята-но-Кагами не далее, как на прошлой неделе спасло им обоим шкуры.
– Значит, он существует?
– Я полагаю, что да, – говорит Учиха, а затем достает из-за пазухи свиток. Судя по глубоким отметинам от зубов – тот самый, которым затыкал Кисаме рот. – Взгляни.
Это копия карты. Карты настолько древней, что на ней нет ни стран, ни крупных поселений, ни половины островов архипелага. Зато есть одна единственная точка, где-то в центральной части современной Страны Водопада.
Кисаме думает, что это бред, что никакого Тоцука-но Цуруги в природе не существует, а карта – лишь шутка древних, в лучших традициях дзена любивших подъебнуть потомков.
Но Учиха, судя по лицу, думает иначе. Взгляд Кисаме случайно падает на чужие руки: широкие рукава плаща сползли почти до локтей и стали видны бледно-розовые отметины шрамов, оставленных Самехадой. Их неожиданно много, местами шрамы наслаиваются друг на друга в причудливом узоре, словно свежие раны были нанесены поверх старых. Значит, Учиха был донором все восемь дней… с его средним уровнем чакры это почти подвиг.
Кисаме вдруг понимает, что не сможет отказаться: чертов Учиха никогда и ничего не делает просто так – все партии просчитаны на десяток ходов вперед. Как и сам Кисаме – просчитан, взвешен, разобран на косточки.
― Когда выдвигаемся?
― Через четыре дня в том же порту ночью нас подберет «Соленый Челнок», ― без заминки отвечает он.
Кисаме остается лишь хмыкнуть.
***

План Учихи разыгрывается как по нотам: за две с половиной недели контроль на границе значительно ослабевает и гражданское торговое судно беспрепятственно выходит из территориальных вод.
Ближе всего – Страна Волн, но она граничит с Огнем, поэтому они не рискуют зайти в местный порт. Вместо этого им приходится сделать приличный крюк и встать на якорь только в Стране Мороза, откуда, минуя пять государственных границ, наконец, можно добраться до Водопада.
По дороге они выполняют несколько мелких и нудных миссий под хенге. Сопровождение, охрана – сплошь рутина. Кисаме знает, еще пару месяцев им не доверят ничего серьезного, это стандартное наказание после публичного провала.
Но оно и к лучшему, потому что Учиха целиком и полностью погружен в пыльные свитки, а каждый снятый мотельный номер мигом превращает в логово психопата, развешивая по стенам графики, расчеты и карты.
Однажды утром Кисаме просыпается от громкого хлопка, нащупывает под подушкой кунай и резко садится. Но это не охотники за головами – всего лишь Учиха. Окончательно свихнувшийся Учиха с горящими шаринганом глазами и перепачканным чернилами лицом.
― Я понял, ― доверительно сообщает ему напарник, не сводя глаз с висящего на стене куска бумаги, испещренного иероглифами.
Кисаме зевает так, что челюсть щелкает, разминает шею, чешет в паху и понимает, что безумно хочет жрать.
― Угу.
Учиха смотрит на него почти с досадой, но молчит. Кисаме встает, шлепает босыми ногами по вытертому ковролину и встает за плечом напарника. Картина не меняется: иероглифы как иероглифы… Хотя, то, что он прежде принял за кусок бумаги – кусок карты. Той самой, которую Учиха показывал ему на Острове Тритона.
― И сразу все становится ясно, ― с важным видом говорит Кисаме.
Учиха морщится от острого запаха перегара, кивает в сторону ванной комнаты. Намек прозрачен.
Из зеркала на Кисаме смотрит небритая, опухшая рожа. Уже, не двухцветная, как прежде, но все еще печально неоднородная: ожог никак не желает сходить.
Холодный душ отлично прочищает мозги и приводит в чувство, Кисаме долго размышляет над тем, бриться, или можно еще потерпеть, но решает, что с этим многозначительным «я понял» Учихи, в скором времени не то, что на бритье – чтобы посрать времени не будет.
Дешевое гостиничное мыло пенится неохотно, но заточка у куная что надо – бреет чисто, не упуская ни волоска. Раздается требовательный стук в дверь.
― Обслуживание номеров!
Две капли крови падают на край раковины, разбиваются на десяток поменьше. Кисаме думает, что вообще-то можно было бы и потерпеть, от щетины еще никто не помирал. В памяти всплывает бородач из Конохи, с которым они схлестнулись, когда пришли за Девятихвостым.
Когда он выходит из душа, в номере уже ни следа от бурной деятельности напарника, обе кровати заправлены, а на столе – стопка свежих полотенец.
― Мы в дне пути от Тоцука-но цуруги.
***

― Здесь? Вы уверенны?
Напарник кивает и начинает подниматься по ступенькам. Кисаме еще раз окидывает недоверчивым взглядом храмовый комплекс на вершине горы и идет следом. Со всех сторон их обтекает цветная, разношерстная толпа, отовсюду слышится разноголосый гомон.
Интересно, что за гению пришло в голову спрятать легендарный артефакт в месте, через которое ежегодно проходят тысячи туристов со всего света? Хотя… разве не гласит народная мудрость: если хочешь спрятать что-то хорошо – клади на самое видное место?
Учиха под хенге, на нем вновь женская личина, и в этот раз совсем не симпатичная: широкозадая девица с каштановыми волосами и плоским, невыразительным лицом. Кисаме не знает, зачем такие предосторожности, но тоже на всякий случай меняет приметную внешность.
Восхождение к храму происходит медленно, толпа гражданских плетется так, словно им перебили ноги. Наконец, они оказываются на вершине и входят во внешнее святилище, окунаясь в полумрак и тяжелый запах благовоний. Приходится разуться и дальше идти босиком.
Мимо проплывают сверкающие статуи, резные колонны, ряды горящих свеч. Кисаме равнодушен ко всему этому, красота для него – иная, полная боли и крови, золото же и камни не трогают его.
Перед входом во внутреннее святилище Учиха останавливается и покупает несколько тонких ароматических палочек, а затем дает ему пригоршню монет. Кисаме сначала не может понять для чего, но потом вспоминает – женское хенге, Учихе сейчас нельзя самому подавать монахам.
Монеты гремят о дно деревянной миски, лысый старик кивает и кланяется, складывая пальцы левой руки в знак благодарности.
В этом здании паломников значительно меньше, Кисаме подозревает, что дело в пожертвовании-плате, что взимают ушлые монахи. Пол каменный, холодный, потолок такой высокий, что теряется в полумраке, а ровно посередине ― резной золоченый постамент, на котором в стеклянном саркофаге покоится Тоцуки-но цуруги.
Внутри вспыхивает искра интереса, Кисаме идет было к постаменту, но Учиха хватает его за локоть и качает головой.
― Сначала зажги, ― говорит он, протягивая палочку.
Кисаме послушно зажигает обе, одну отдает Учихе и только после этого они подходят ближе. До них доносится негромкая, но четкая речь мужчины в яркой одежде, вокруг которого столпились люди, судя по светлым волосам и смуглой коже – туристы из Молнии.
― …таким образом, Тоцука-но цуруги, он же Орочи-но Арамаса, стал ничем иным, как орудием убийства бога огня Кацугучи, ― с важным видом вещал мужик в ярких тряпках. ― И легенда гласит, что из его тела, разделенного на восемь частей, появилось восемь же вулканов. А кровь божества породила…
Дальше Кисаме не слушает, лишь продвигается сквозь тело толпы вперед, ставит палочку в специальное углубление и внимательно вглядывается в артефакт.
Меч как меч, на вид сантиметров сто–сто двадцать, старый, покрытый пятнами ржавчины, с многочисленными сколами и зазубринами. Ничего сверхъестественного, никаких признаков легендарности ― просто бесполезная железка, не годная даже на то, чтобы прирезать свинью.
― Это он? ― вполголоса спрашивает Кисаме, наклоняясь к стоящему рядом напарнику.
Учиха хмурится, на краткий миг активирует шаринган, а потом медленно, словно нехотя, качает головой.
― Меч древний, с остаточными следами силы, но… нет.
Обычно напарник не демонстрирует эмоций, но в этот раз в его лице отчетливо читается разочарование, которое быстро сменяется решимостью.
– Прикрой меня, я осмотрю храм, – говорит Учиха и растворяется в толпе.
Прикрыть? Легко сказать.
Кисаме оглядывается, ища глазами монахов и насчитывает пятерых, включая старика на входе. Последний, кстати, смотрит на него подозрительно пристальным взглядом. Кисаме на всякий случай подходит к нему и бросает в чашу для подаяний еще несколько монет, и вновь – улыбка и знак благодарности, но взгляд...
– Могу ли я дать вам один совет? – вдруг говорит старик так тихо, словно бы ни к кому конкретному не обращаясь.
Но у Кисаме слишком хороший слух, он с интересом косится на монаха и кивает. А тот, не поднимая взгляда от чаши, все так же тихо продолжает:
– Плох тот воин, что уличен в неверности и трусости. Плоха та омега, которая пуста.
Кисаме хмурится, силясь понять смысл метафоры.
– О чем речь, старик? – Кисаме садится рядом, вытягивая босые ноги, он уверен в бессмысленности этой авантюры.
– Твоя омега – пуста. Мой нюх уже не тот, что прежде, но поверь мне, я тридцать шесть лет служил при дворе, отбирая для Идзу Фудзивара лучших из лучших. Я вижу ценность каждой с первого же взгляда. Бросай ее, она обманом подле тебя.
Кисаме глубокомысленно кивает, силясь не заржать: старик наверняка решил, что Учиха в женской личине – его омега. Лицемерная пустая омега. Он предвкушает, как в красках распишет напарнику монашеские откровения, в встает, чтобы уйти, как вдруг до него доносится последнее напутствие:
– Помни! Омега, что не понесет – будто меч без ножен и рукояти!
Кисаме пропускает было старческие бредни мимо ушей, но вдруг, озаренный, замирает.
А ведь действительно… Протолкнувшись к постаменту вновь, он внимательнейшим образом оглядывает оружие еще раз, а потом долго ищет Учиху. Тот находится во дворе, сидит на лавочке в тени дерева и о чем-то сосредоточенно размышляет.
– Рукоять меча – подделка, – сходу говорит Кисаме. – Из акульей кожи, покрытой лаком, она новая, слишком ярко блестит и даже не облупилась, а акулья кожа со временем тускнеет, вытирается до матовости и становится шершавой. Рукоять не родная, уж в этом-то я знаю толк.
Взгляд напарника светлеет, он единым, слитным, доступным лишь шиноби движением поднимается на ноги, а потом коротко говорит:
– Жди меня у подножья храма.
И тут же скрывается в одной из многочисленных галерей.
Кисаме распирает любопытство, но он сдерживает порыв последовать за Учихой, вместо этого опускается по длинной лестнице и заходит в ближайшую забегаловку.
– У нас сегодня отличный суп из акульих плавников, – улыбается ему из-за стойки девушка в переднике.
Кисаме передергивает.
– Нет, просто креветки темпура.
Учиха появляется через четверть часа, на этот раз уже в другом облике, его глаза странно, почти лихорадочно блестят.
– Ну как?
– Есть.
Кисаме думает, что должен испытать что-то особенное: как-никак они с Учихой только что спиздили мифическую реликвию, но… никаких особых чувств, разве что изжога. Он придвигает тарелку с недоеденными креветками напарнику и тот съедает парочку.
– А теперь куда?
– Мне… мне нужно пару дней, чтобы разобраться со всем, а потом – место для испытания.
– Есть у меня одно на примете.
***

Тоцука-но цуруги, на поверку, оказывается никаким не мечом, а всего лишь тонким, ветхим свитком, вложенным внутрь оригинальной рукояти меча из храма. Поэтому следующие три дня Учиха, не разгибаясь, сидит за столом и как одержимый изучает древние письмена.
Кисаме изредка походит к нему, заглядывает через плечо, но один черт ничего не понимает, поэтому его участие в разгадке тайны ограничивается лишь подкормкой Учихи, чтобы тот не двинул кони раньше времени.
Утром четвертого дня Кисаме просыпается от настойчивого тычка в плечо. Учиха с невозмутимым видом перехватывает кунай у самого лица.
– Ты говорил, что знаешь, где можно опробовать.
Кисаме скептически оглядывает Учиху, тот выглядит так, словно единственное, что он может сейчас опробовать – свою скоропостижную гибель в попытках применить экспериментальное древнее дзюцу.
Но спорить с Учихой – себе дороже, поэтому уже к полудню они покидают пределы селения и отправляются горы.
***
Когда Кисаме впервые побывал в Цукиеми, то подумал, что мальчишка Учиха, определенно, ему не по зубам. Когда увидел черное пламя Аматерасу, сжигающее обычный огонь – что Учихе лучше не переходить дорогу. Когда он видит Сусаноо со щитом-зеркалом Ята в одной руке и Тоцука-но цуруги в другой, то… Кисаме не думает ни о чем – просто смотрит и не может отвести глаз.
Потому что вот он – Яростный бог доблести, о котором слагают легенды и поют песни, которому поклоняются в храмах. Вот он, из плоти и крови напарника, из его силы.
Огромный. Пылающий. Непобедимый.
Кисаме запрокидывает голову так, что начинает ломить шею, и пытается рассмотреть лицо исполинского воина, закованное в шлем призрачного доспеха, но видит только глаза, горящие в прорезях забрала.
От давления силы закладывает уши, все внутри резонирует. Кисаме сглатывает, пытаясь отделаться от неприятного ощущения. Тщетно.
Самехада возбужденно ерзает в бинтах, она жаждет хорошей битвы. Ее нетерпение передается и Кисаме. Изнутри распирает азарт, мышцы гудят, напряженные, будто струны.
Он срывается с места, молниеносно складывает печати и бьет по самому уязвимому месту – создает танцующую акулью тюрьму, что пожирает чакру противника.
Кисаме готов к любому повороту, вплоть до того, что вода, попав на щит-зеркало Ята, просто испарится, но дзюцу действует: мир вокруг погружается в прозрачный синеватый купол, и Сусаноо вместе с ним. Однако самого Учихи, что укрывается внутри грудной клетки воина, вода так и не касается – вокруг него сфера отрицания.
На пробу Кисаме запускает в сторону противника пяток водяных акул, те торпедируют Сусаноо со всех сторон, но все тщетно. Тогда он решает попробовать взять количеством и множит их, создавая тысячу зубастых тварей.
Вода вокруг них вспенивается, становится мутной от потоков чакры и движения акул, это хорошая маскировка для великого акульего снаряда. Кисаме вкладывает в него столько чакры, что хватило бы разнести небольшой город, но Сусаноо выставляет вперед щит, и отраженный удар с бешеной скоростью летит в самого Хошигаке.
Кисаме ухмыляется, принимая атаку на Самехаду. Та возмущенно топорщится лезвиями чешуи, но поглощает все без остатка.
Сусаноо поднимает меч, шутки кончились.
Настало время для слияния.
Это чертовски странное чувство – размывать границы своего «я», впуская внутрь нечто инородное, обладающее собственной волей, становиться чем-то иным. Это больно – трансформации подвергается каждая клеточка тела, позвоночник удлиняется, внутренние органы смещаются, изменяется система кровообращения и дыхания, даже восприятие мира – все становится другим.
И сознание – в том числе.
Ни сомнений, ни сожалений, никакой сентиментальности, вся человеческая слабость уходит. Теперь он чувствует Учиху всей кожей – противник похож на лакомый кусочек, зачем-то спрятанный за слоями консервной банки Сусаноо.
Осталось лишь выцарапать его оттуда.
Сусаноо атакует. Медленно, слишком медленно – вода тормозит его, гасит силу ударов.
Вода – стихия Кисаме.
Ему остается лишь ждать, он возьмет Учиху измором: чакра напарника кончится раньше, чем терпение Кисаме.
Но остается одна опасность – Тоцука-но цуруги. Кисаме знает, что не должен попасть под удар, иначе эта битва станет для него последней, а быть запечатанным до скончания веков – не лучшая смерть. Придется изрядно попотеть...
Ощущение чужеродной чакры сбивает весь настрой. Это Зецу, наверняка что-то срочное.
Сусаноо опускает меч и щит, начинает растворяться, исчезая слой за слоем: сначала доспехи, затем – кожа, мышцы и кости. Кисаме нехотя разрушает акулью тюрьму, сосредотачивается и разъединяется с Самехадой. Этот процесс еще мучительнее слияния – ощущение, что тело распиливают надвое.
– Что случилось? – абсолютно сухой, но слегка зеленоватый Учиха вышагивает из ставшей полупрозрачной грудной клетки Сусаноо.
– Ну и бой! – восклицает белый Зецу. – Это ведь знаменитый Тоцука-но цуруги?
Напарник нехотя кивает.
– Не время болтать! – строго обрывает его черная половина, а затем, обращаясь все к тому же Учихе, говорит: – Какудзу потерпел поражение, вступив в бой с Шаринганом Какаши и Девятихвостым. Хидан заточен.
– Блять, ну просто заебись, – только и может сказать Кисаме, потирая саднящий копчик – там только что редуцировался десятком позвонков акулий хвост. – Я буду скучать по этому фанатичному ублюдку, без него на собраниях станет совсем тоскливо.
Белая половина Зецу улыбается, явно поддерживая, но черная глядит неодобрительно.
– Это означает, что нам придется изменить график, – не спрашивает – констатирует Учиха.
– Верно.
– Ясно, мы поспешим.
Зецу скупо кивает, над двухцветной головой смыкаются огромные листья, и он уходит под землю. Кисаме поднимает с земли Самехаду, наскоро бинтует, устраивает за спиной, а когда вновь оборачивается к Учихе, тот уже блюет, согнувшись в три погибели.
Кисаме отчетливо различает в рвотных массах наполовину переваренные рис и овощи.
Хм, это что-то новенькое, обычно Учиха только кашляет или истекает кровью.
– А может, лучше не будем спешить?..
Утверждено Nern
Maksut
Фанфик опубликован 18 Мая 2014 года в 20:35 пользователем Maksut.
За это время его прочитали 924 раза и оставили 0 комментариев.