Металлические нити
Категория: Ориджиналы
Название: Металлические нити
Автор: Бладя
Жанр(ы): ангст, мистика, драма, POV, постапокалипсис, ужасы, дарк
Тип(ы): джен
Персонажи: Всадники Апокалипсиса
Рейтинг: NC-21
Предупреждение(я): насилие, смерть персонажей
Размер: мини
Размещение: фб
Содержание: — Когда-нибудь тебе придётся со мной заговорить и снять эту маску, что бы под ней ни было, — не смотря на меня, обращалась девушка ко мне, а я рассматривал её светлые волосы, аккуратный профиль и тьму в груди.
Автор: Бладя
Жанр(ы): ангст, мистика, драма, POV, постапокалипсис, ужасы, дарк
Тип(ы): джен
Персонажи: Всадники Апокалипсиса
Рейтинг: NC-21
Предупреждение(я): насилие, смерть персонажей
Размер: мини
Размещение: фб
Содержание: — Когда-нибудь тебе придётся со мной заговорить и снять эту маску, что бы под ней ни было, — не смотря на меня, обращалась девушка ко мне, а я рассматривал её светлые волосы, аккуратный профиль и тьму в груди.
Детский крик вдалеке кажется ненастоящим, словно вшитым на скорую руку в реальность. Уродуя гладкое полотно, металлические нити прорывают тёмные облака и, вспоров тяжёлый воздух, орошают город нервным дождём. Капли ударяют по крышам, прорывают картонки, под которыми пытаются уснуть бездомные, пугают болезненных детей и бьют хлипкие стёкла заброшенных магазинов вдребезги.
Обречённость ощущается подобно резкому запаху помойки. Сладковатый и едкий, он проникает в ноздри, а оттуда следует к мозгу, после сковывая его и мешая тебе думать. Любая мысль — проржавевшая насквозь шестерёнка, которую теперь уже нельзя пристроить ни в какой механизм. Глаза невольно закрываются, зубы изо всех сил впиваются в губу и прокусывают её, но за тьмой опущенных век нельзя найти спасения от кошмара, орудующего на улицах. Руки повисают бессильно, ноги становятся ватными, сердце стучит медленно и устало, вдохнуть можно только с трудом. Всё вокруг тебя и в тебе говорит: «Хватит жить».
Неизвестная инфекция проникла к людям неожиданно: пролезла под бетонный забор, затекла в медные трубы, отравленным туманом растекалась по утрам, затаскивая людей когтистыми лапами в пучину страха и боли. Солнце окружило грязной дымкой, его лучи не могли даже коснуться земли и человеческих лиц, будто что-то сжирало свет, крало его у мира — и чавкало грязно, громко, насмешливо.
Сначала поражает глаза. Белки приобретают нездоровый зеленоватый оттенок, зрачки расширяются. Постепенно глазное яблоко начинает чернеть, как если бы гниль расползалась внутри — и человек начинает видеть то, чего не существует.
Моя сестра говорила мне, что рядом с ней каждую ночь кто-то разговаривает и поглаживает по голове, улыбается, а изо рта показывается розовый язык с распахнутым человеческим глазом на кончике. Этот глаз смотрит, рассказывала сестра, и как будто чего-то от тебя хочет. Моргает, рассматривает, а язык шевелится из стороны в сторону, пока незнакомец разговаривает с тобой. Его речь неразборчива, монотонна и ужасно притягательна.
Затем поражает мозг. Человек прекращает отдавать себе отчёт в собственных действиях, теряет способность адекватно воспринимать мир вокруг себя — и превращается в того, кто ничем не лучше пациента психиатрической лечебницы из отделения буйных. Орёт, пускает слюни, всячески пытается себе нанести вред и в конечном итоге либо убивает кого-то, либо убивает себя.
Мой отец рассказывал мне, что я не его сын. Вся семья — сборище голодных выблядков, которые только и мечтают о том, чтобы своего кормильца пустить на фарш и сожрать, забрызгивая стены кровью. Мы, свистящим шёпотом обращался ко мне папа, замаскированные под мирных жителей палачи, его фальшивая семья, а настоящую мы давно умертвили точно так же, как собираемся поступить и с ним. Отец спрашивал, заикаясь и прижимаясь к полу: «В-вы точно со мной сотворите что-то у-ужасное, я з-знаю! Я ведь п-п-проклят!» Он говорил это и заходился диким, нечеловеческим хохотом.
Поражает всё тело. Внутренние органы, кожу, волосы, конечности, кости, мышцы. Весь ты становишься инфекцией, испускающей ядовитые пары изо рта, ноздрей и ушей. Гниёшь изнутри, превращаясь в живой труп — и не умираешь. Ты начинаешь молить о смерти, ползаешь по грязному асфальту, тебя рвёт кровью, ты мертвенно-бледный, но ты жив. Ничто не забирает тебя из этого проклятого мира, даже если ты отсёк себе обе ноги, вспорол живот или прострелил голову из дробовика в упор. Твои кости трескаются внутри тебя, под кожей буграми поднимаются осколки, рвут её, но ты продолжаешь ползти, оставляя за собой кровь, словно улитка оставляет позади себя слизь, и бормотать людям под ноги порванным ртом, синюшными губами: «Убейте меня», но для них ты и так уже мёртв.
Эти живые трупы передвигаются по городу и просят прикончить их, но никто не осмеливается: думают, что это и есть мертвецы. Они просто ждут, что с ними заговорят, чтобы после схватить жертву за ногу, повалить на землю и сгрызть пустыми почерневшими дёснами.
— Убей... — шепчет кто-то с земли, а ты переступаешь через изуродованное тело, лежащее в месиве из багровой рвоты и раздавленных глазных яблок, и идёшь дальше, слыша позади: — Прошу...
Зараза распространяется быстро и бесповоротно: один неосторожный вдох отравленных паров — и ты обречён. Сначала ты, потом твоя семья, затем твои друзья, а в итоге весь город. Эта инфекция, эта призрачная машина дьявола, превратила мегаполис в изолятор. Он окружён отравленным туманом, который выжидает новых жертв, чтобы вцепиться в испуганные сердца и превратить их в искалеченные куски сгнившего мяса, из-под жил которого бьёт тусклый синий свет.
Ты будешь жить, пока твоё сердце не разорвёт. Даже если ты безголовый, даже если ты выпотрошен, даже если от тебя осталось только туловище — ты живёшь, пока живёт твоё мутировавшее сердце. То самое бессмертие, ключ к которому так очевиден, а оттого безнадёжно омерзителен.
Мы отрезаны от мира. Металлические нити чужих криков рвут шёлк нашей реальности, а дожди беспощадно бьют витрины и окна, режут наши лица битым стеклом. Мы жгли людей, давили их отравленные сердца, похожие на жирных пауков с лапками-трубками с сочащейся грязной кровью, расстреливали заражённых. Мы сохраняли себе жизнь, но так и не смогли за несколько лет сохранить рассудок. Прячась за противогазами, в которых тяжело дышать, мы протоптали себе дорогу в куда более изощрённые мучения.
Это был не город. Не изолятор. Не преисподняя. Это было кладбище, на котором никогда не наступит умиротворяющей тишины.
Можно было бы застрелиться, пока заразы нет в организме. Пусть бы солнечные лучи, что не могут добраться до наших лиц, блеснули в моих глазах безумием суицида.
Те дети, что бегают по пыльной баскетбольной площадке в масках, защищающих от яда, одинаковы до абсурда, потому что их лиц никто не видит. Люди, что встречаются мне, уязвимые и слабые, потерявшиеся и покинутые, живые и давно убитые своими же руками. За затемнёнными стёклами маски я вижу, что вместо лиц у прохожих — продавленная властной ладонью каша из зубов, ресниц и кусков кожи.
Значение слова «жить» никто не вспомнит. Все знают только слово «выживать».
Среди этого сумасшедшего карнавала заразы и отчаяния существует только один человек, что не носит маску. Его лицо открыто голодным взорам: чистое, холодно-спокойное и навсегда запретное.
Худые руки касаются моей маски, проводят по грубой материи тонкими пальцами с аккуратными короткими ногтями, а лицо напротив разглаживается нежной улыбкой: такой нужной и одновременно такой пугающей.
— С ними всё хорошо, — говорят мне тихим голосом. — Я о них позаботилась.
Эту девушку никак не зовут. Она повстречалась мне посреди заброшенных зданий: одинокая, но будто бы освещающая всё вокруг. Она подошла тогда ко мне и дотронулась до ружья в моих руках, спросила: «Почему ты это делаешь?», но я ничего не ответил.
В последний раз я говорил, когда мне пришлось сломать сестре рёбра, слыша влажный хруст костей, вырвать из её детской груди сердце-уродца, игнорируя запотевшую от рыданий маску, и проткнуть его заточкой. Я успел сказать ничего не соображающей и бредящей девочке только одно: «Так лучше». Я не извинялся.
— Недалеко от больницы я видела ребёнка, — обращаются ко мне, выглядывая в окно. — Пожалуйста, поспеши.
Я молча поднимаюсь со скрипучей скамейки в комнате.
— Те дети, которых ты привёл, — останавливает меня всё тот же приятный голос. Я замираю на месте, но не поворачиваю головы. Я чувствую, как незримые прохладные руки касаются затылка. — С ними всё будет хорошо.
Она повторяет это всегда, отправляя меня за ребёнком, которого нужно спасти от гибели. Никогда не злится, никогда не повышает голоса и принимает напуганных ребят так, словно они всегда принадлежали ей, как мать.
— Я не хочу, чтобы они страдали, — говорит она мне, когда я привожу исхудавшего и грязного ребёнка к ней в дом. Гладит мальчика, укрытого огромными сине-жёлтыми синяками, по голове. Детский противогаз измазан кровью. Пятна остаются на светлой рубашке девушки. Она говорит: — Они потом поймут, что такое страдание.
Уткнувшись ей в живот, ребёнок хнычет, а она смотрит на меня и улыбается: мягко, светло, по-доброму. А я смотрю на неё и вижу лишь зияющую тёмную дыру в её груди, что чернее всего на этом свете. Хочется сказать: «Это ведь ты». Схватить за тонкую шею, стиснуть пальцами и хрипеть через маску в безупречное, запретное лицо: «Ты не человек». А она бы только засмеялась, сверкнув глазами цвета горячего чая. Я знаю это, поэтому молчу.
Все дети, которых я спасал от участи быть заражёнными, прятались в переулках, в вонючих и раскисших коробках, в подвалах с жирными крысами и тараканами. Я приводил ребят к своей спутнице, а она заботливо брала их руки в свои гладкие ладони и не прекращала улыбаться. Потом отводила в огромную комнату, когда-то служившую актовым залом, где было много рядов из односпальных кроватей.
— Ты хочешь спросить, почему я это делаю? — спросила она меня однажды, но я ничего не ответил, придерживая маску и не открывая своего лица.
Вместе с девушкой я жил в здании, что когда-то было школой. Второй этаж был завален обломками и телами. Знания о первом этаже ограничивались у меня большой светлой кухней, в которую я всегда заходил через дверь запасного выхода, и этим самым актовым залом, где лежали одинокие и потерянные дети. Они всегда были тихими, переговаривались шёпотом, а та, кто о них заботилась, стояла в дверях и с улыбкой наблюдала за ними. Когда я был рядом, она всегда разговаривала со мной.
— Когда-нибудь тебе придётся со мной заговорить и снять эту маску, что бы под ней ни было, — не смотря на меня, обращалась девушка ко мне, а я рассматривал её светлые волосы, аккуратный профиль и тьму в груди.
Я и сам уже не знал, что под моей маской: лицо ли? Своего отражения я не видел очень давно. Казалось иной раз, что противогаз прирос к моей коже и если я сниму его, то вместе с лицом.
— Ты со мной надолго, — смеялась девушка, а я опускал взгляд в чистый пол под стройными ногами, обутыми в грубые сапоги.
Когда я шёл по заражённым улицам, а под моими ногами ползали живые трупы, искалеченные и размазывающие под собой лужи ядовитой крови, на меня смотрели люди из треснувших окон. Кто-то шёл мне навстречу, мог отрешённо поздороваться, но из-за масок приветствия выходили приглушёнными и непонятными. Самое отчётливое, что я мог расслышать, это тянущиеся следом за мной хрипы: «Убей меня, умоляю». Они повисали между мной и заражённым нитями слизи, а когда я уходил достаточно далеко — рвались, и несчастный человек продолжал корчиться на земле.
— Эти дети смотрят на тебя иначе, — говорила мне девушка, поглаживая мою маску. — Они видят твою настоящую суть.
Эти спасённые ребята тихо лежали в актовом зале. Перешёптывались, игрались, а моя спутница часто пускала их в коридор первого этажа, где большая часть кабинетов была запечатана. Я наблюдал за этим и молчал, а дети, пробегая мимо, кидали на меня нервные, далёкие от благодарных, взгляды. Я видел это даже сквозь тьму стекляшек в их масках.
— В центре, — шепчет мне девушка, стоя за моей спиной и обнимая за шею, — ребёнок нуждается в нашей защите.
Я прохожу в актовый зал, в это помещение с высокими потолками, где вид из огромных окон перекрыт ржавой решёткой. Дети неподвижно лежат в своих кроватях, молчат. За моей спиной стоит спутница. Коснулась моего плеча прохладной ладонью.
— Ты хорошо заботишься о них, — говорит она, и я ощущаю на себе взгляд её карих глаз. — Славно, что я нахожу бедняжек, а ты приводишь их туда, где безопасно.
Хочется развернуться, вцепиться в хрупкие плечи и сказать: «Заткнись, лживая сука». А она ведь засмеётся и проведёт ладонью вновь по моей маске. Я знаю это, поэтому молчу.
Я иду по улице, опустевшей и пропитавшейся запахом разложения и крови. Смрад проходит под мою кожу. Шаги отдаются гулким эхом, отскакивают от стен домов, звенят в оконных стёклах. По правую сторону от меня идёт моя спутница, оглядываясь и продолжая улыбаться. Кто-то смотрит на нас из окон, лица подростков изредка виднеются из-за углов, но тут же пропадают, стоит мне заострить на них внимание.
— Мы почти пришли, — говорит мне девушка, а в её слова вплетается звук разбитого стекла.
— Прочь! — брошенным в нашу сторону камнем вылетает из чужого окна. — Изыди!
Постепенно люди выходят из-за углов, выскакивают из-за мусорных баков: с оружием, испуганно-озлобленные. Высовываются из окон, выпрямляются на крышах одноэтажек. Окружают нас и кричат: «Вон!» Звонкими, хриплыми, пропитыми, детскими голосами. Больше десятка пар глаз смотрят на нас и требуют убираться отсюда прочь.
Я делаю шаг назад, нашаривая рукой пистолет, чтобы вовремя достать его из крепления на ремне и нацелиться на свою спутницу. Вряд ли убью. Вряд ли вообще достану. Она не человек.
Люди обсыпают нас агрессивными выкриками: «Убирайся!»
— Что такое? — со спокойной улыбкой спрашивает меня спутница.
Кто-то пытается выстрелить, но промахивается: пуля врезается в деревянную стенку заброшенного ларька. Испугавшись, стрелок спешит спрятаться от наших глаз.
— Не понимаешь, почему они так ополчились вдруг? — всё с той же интонацией произносит девушка, а её светлые волосы поблёскивают в отравленной дымке. Туман вокруг девичьей головы будто сверкает, принимая очертания ирреальной фаты невесты. Девушка договаривает, чуть ли не смеясь: — Они видят больше, чем видишь ты.
Хочется сцепить зубы и процедить: «Ты — Смерть». А она засмеётся и блеснёт под замученным солнцем белоснежными зубами. Я знаю это, поэтому молчу.
Люди кричат, отгоняя от себя паутину страха: «Тебе здесь не место!» Они всё громче и громче произносят из раза в раз одно и то же: «Нам достаточно!»
— Если хочешь — стреляй, — легко заявляет девушка, наклоняя набок голову. Я резко достаю оружие и целюсь прямо в женское лицо. Запретное, безупречное и такое фальшивое. Чужие губы, окрашенные тёмной кровью, произносят: — Только я — не Смерть.
Она смеётся.
Люди окружили нас. Кричат, оскорбляют, прогоняют.
— Я Чума! — хохочет моя спутница.
Она смеётся. Смеётся. Смеётся! Люди орут, а мертвецы, эта живая гниль, булькают перерезанными глотками и отстреленными челюстями: «Убей нас».
«Освободи нас».
«Умоляем».
«Сделай это, Смерть».
«Смерть...»
Когда я ломал своей сестре рёбра, она не верещала и не вырывалась. Она стонала от боли и захлёбывалась смехом, будто бы я подарил ей несоизмеримое облегчение. За пару секунд до того, как я проткнул детское сердце, опутанное заразой, я видел те глаза: доверчивые, добрые, родные. Даже если они почернели и гнили изнутри, как и девичий мозг.
Я сбежал от разъярённой толпы неожиданно: просто весь шум утонул в молчании. Вокруг меня был знакомый светлый кафель со следами плесени, скользкий пол и небольшая деревянная дверь в актовый зал. Дышать было очень трудно, я схватился за противогаз дрожащей рукой, но не посмел его стянуть. Я опасался правды. Истины. Боялся столкнуться со своей сутью.
Подхожу к двери и аккуратно её открываю, проходя в зал и останавливаясь у входа, пока дверь за моей спиной с грохотом не закрывается. Высокие потолки, заключённый в клетку вид из огромных окон. Множество односпальных кроватей, половина из которых занята спасёнными детьми. Они лежат неподвижно. Молчат. Спокойны.
«Ты хорошо заботишься о них».
Лишь пару секунд спустя замечаю, как с дальнего ряда кроватей на меня смотрит ребёнок, обнимая пожелтевшее одеяло.
— Уходи! — громко обращается он ко мне. Его голос прорывается ввысь и выбивает витражное стекло крыши. — Ты плохой!
Мальчишеские глаза переполнены злобой — отсюда вижу. В зелёно-голубых омутах отражаюсь я: не среднего роста, не в заляпанном грязью кожаном плаще, не в противогазе, не с потерянными глазами в затемнённых стёклах. Ребёнок видит Смерть. И он её прогоняет. Он плачет, стискивает одеяло, но повторяет снова и снова: «Уходи».
— Ты убил всех вместе с той страшной леди, — сбивчиво говорит мне мальчик. — Я так хотел завести друзей...
Я подаюсь вперёд, намереваясь подойти ближе к ребёнку. Вокруг меня кровати, на которых вечным сном спят дети: спокойные, ледяные.
— Не п-подходи... — обессиленно, отчаянно повторяет мальчик, когда я стою перед ним. Он до белых костяшек стиснул одеяло и прячет от меня лицо, отчего его слова едва мне понятны: — Ты... Мама... Не хочу...
Протягиваю к ребёнку руку, от которой он отшатывается, но осознаёт, что бежать ему некуда, а драться со мной бессмысленно. Насильно притягиваю к себе мальчишку и свободной рукой касаюсь его груди, после сжимая ладонь в кулак, будто что-то раздавливая. В лицо брызнуло тёплым и вязким, детский голос стих. Маленькое и худое тело завалилось на бок. Детская общая спальня обречена на тишину.
«Ты приводишь их туда, где безопасно».
Подушка мальчика впитывала в себя кровь, вытекающую из детского рта. Тыльной стороной ладони стираю алую жидкость с лица, а затем чувствую, как что-то ударяет меня по плечам. Поднимаю голову. В дыру, которую прикрывало витражное стекло, прорвался задиристый дождь. Через минуту он уже сделался агрессивным ливнем и оставлял под моими ногами следы в бетонном полу, как от пуль.
— Здравствуй.
Скрипнула дверь. Послышались чужие шаги: размеренные и лёгкие.
— Ты всё же спас их, — продолжает тихий голос, пока я стою с закрытыми глазами, держась за маску, по которой разъярённо бьют капли дождя.
Дышать невозможно. Раздражённо стягиваю с лица противогаз, отбрасывая его куда-то под одну из коек, на которой лежит мёртвый ребёнок.
— Так лучше, — отзываюсь сипло, пытаясь не смотреть на изъеденное червями лицо Чумы.
— Ты красивый.
Знаю, что говорит с улыбкой, которая сохранилась только потому, что женское лицо выедено лишь до уровня верхней губы. Посмеивается, а я в недоумении провожу ладонью по заросшему лицу. На руке осталась кровь, но не чужая: моя. Как если бы у меня не было половины лица... Смешно, даже начинаю тихо смеяться, нащупывая во внутреннем кармане плаща отцовский раскладной нож.
Когда я вдавил в пыльный пол ползающее папино сердце, что пульсировало и двигало окровавленными лапками-трубками, этот нож был вонзён в мужскую грудь. Отец бешено шептал на всю комнату: «Вы, тупые мрази, не сможете убить меня, я сам!..» Лежал, дёргался, а его сердце под моей горячей ладонью пыталось вырваться и урчало подобно мелкому зверьку. Подобно мерзкому, отвратительному и уродливому зверьку, которого я вбивал кулаком в пол, пока стены не окрасились щедрыми брызгами крови моего отца, который буквально вырезал собственное сердце из груди.
Боль ощущается глухо: как через толщу песка, что осыпается неохотно. Прокручиваю лезвие у себя под рёбрами, подцепляю плоть и с трудом веду нож так, чтобы вырезать область, за которой прячется моё чёртово сердце. Чума наблюдает за моими действиями с улыбкой: спокойной, даже отстранённой, не отводя глаз, из которых лезли опарыши.
— Ты что-то пытаешься себе доказать? — устало, без прежней мягкости интересуется Чума, а я поднимаю на неё глаза и криво улыбаюсь половиной рта.
Моя плоть шлёпается на бетонный пол, разбрызгивая кровь. Из рук падает острый папин нож, со звоном врезается в бетон, а я пальцами лезу себе внутрь, чтобы позже сжать своё сердце и ощутить жаркую пульсацию. Ощутить, что это не оно... Что-то гладкое, тёмное и...
— Холодное, — за меня договаривает Чума, и впервые её улыбка вымученная, усталая, ненастоящая. Она говорит: — Ты должен забрать ребёнка.
Дыра в моём теле словно зашивается: тьма вырывается изнутри и сначала останавливает кровотечение, а затем скрывает под собой смертельную рану. Иронично, ведь я не мёртв. Да я и жив никогда не был. Будто чьи-то воспоминания, которые я сделал настоящими: семья, дом, мир до заражения...
Сначала поражает глаза. Затем поражает мозг. Поражает всё тело. И только потом поражает душу.
Я иду по пустой улице, которая лишь делает вид, что пуста: люди наблюдают за мной. Живые трупы ползают под ногами, кто-то сидит спиной к стене и держит винтовку у головы единственной рукой — другую грызут жирные крысы. Воздух ощущается иначе, когда дышишь полной грудью, не через маску: хочется надеть её обратно. Чья-то костлявая рука без мизинца и указательного пальца вцепляется мне в лодыжку.
— Убей... — хрипит мне мертвец, чья голова еле-еле держится на плечах, область на затылке прорублена почти наполовину. Я останавливаюсь, вслушиваюсь в звук, похожий на тот, когда вспахивают землю. Это частично раздробленная, вскрытая клетка рёбер волочится под гнилью, схватившей меня за ногу. — Умоляю...
Человек содрогается, кряхтит, а из-под него медленно выползает сердце, источающее тусклый синий свет. Омерзительный зверёк, насекомое-переросток, хлюпающее трубками. Вырываюсь из слабой хватки, делаю шаг к сердцу и с силой начинаю давить его ногой, пока оно не превращается в нелицеприятное месиво, как если сплющить разом несколько десятков навозных мух.
Под моими ногами умер заражённый. Дёрнулся, просипел что-то и замолк, замер, растянувшись на земле. Я судорожно выдохнул, отвёл взгляд и, обведя им выглядывающих, двинулся дальше, слыша за спиной: «Смерть грядёт...»
Эти голоса, шуршащие и сдавленные, были громче и будто счастливее.
Я остановился возле девочки лет десяти, которая сидела на корточках и тыкала палкой в труп маленькой собаки. От лёгкого ветра колыхался подол красно-жёлтого сарафана, сшитого из множества половых тряпок. Когда я приблизился ещё на немного, девочка вздрогнула и подняла голову: блеснули стёкла на маске, дрогнули неаккуратно собранные блондинистые хвостики на детской голове.
— Не подходи! — гнусаво обратился ко мне ребёнок.
Я молчал. Грубо схватил девочку за руку, другой прикоснулся к области сердца, что упорно и отчаянно билось в маленькой груди, и всё же произнёс: «Так лучше». Я отпустил детскую руку тогда, когда тело безвольно свалилось на землю, а глаза за маской закатились.
«...туда, где безопасно».
Стою над трупом ребёнка и отстранённо разглядываю его.
— Боже, нет!!! — сорвался над моей головой женский крик.
— Так лучше, — повторяю я себе под нос.
Ведь только со мной люди будут в безопасности. Они не познают страданий, что ждут их после заражения.
Я говорю это, пока рыдания матери девочки становятся всё громче и громче, будто ненастоящие. Вшитые в реальность нервными руками. Металлические нити — через моё отсутствующее сердце: прорывают, вгрызаются и протягиваются.
Сначала поражает глаза. Затем поражает мозг. Поражает всё тело.
— Не бойтесь, — поднимая голову, говорю я безутешной женщине, чьи глаза имеют нездоровый зеленоватый оттенок, заметный через выбитое стекло маски. — Так лучше...
Я не был жив, я не буду мёртв. Моё лицо отныне запретно. Но со мной вы будете в безопасности.
Обречённость ощущается подобно резкому запаху помойки. Сладковатый и едкий, он проникает в ноздри, а оттуда следует к мозгу, после сковывая его и мешая тебе думать. Любая мысль — проржавевшая насквозь шестерёнка, которую теперь уже нельзя пристроить ни в какой механизм. Глаза невольно закрываются, зубы изо всех сил впиваются в губу и прокусывают её, но за тьмой опущенных век нельзя найти спасения от кошмара, орудующего на улицах. Руки повисают бессильно, ноги становятся ватными, сердце стучит медленно и устало, вдохнуть можно только с трудом. Всё вокруг тебя и в тебе говорит: «Хватит жить».
Неизвестная инфекция проникла к людям неожиданно: пролезла под бетонный забор, затекла в медные трубы, отравленным туманом растекалась по утрам, затаскивая людей когтистыми лапами в пучину страха и боли. Солнце окружило грязной дымкой, его лучи не могли даже коснуться земли и человеческих лиц, будто что-то сжирало свет, крало его у мира — и чавкало грязно, громко, насмешливо.
Сначала поражает глаза. Белки приобретают нездоровый зеленоватый оттенок, зрачки расширяются. Постепенно глазное яблоко начинает чернеть, как если бы гниль расползалась внутри — и человек начинает видеть то, чего не существует.
Моя сестра говорила мне, что рядом с ней каждую ночь кто-то разговаривает и поглаживает по голове, улыбается, а изо рта показывается розовый язык с распахнутым человеческим глазом на кончике. Этот глаз смотрит, рассказывала сестра, и как будто чего-то от тебя хочет. Моргает, рассматривает, а язык шевелится из стороны в сторону, пока незнакомец разговаривает с тобой. Его речь неразборчива, монотонна и ужасно притягательна.
Затем поражает мозг. Человек прекращает отдавать себе отчёт в собственных действиях, теряет способность адекватно воспринимать мир вокруг себя — и превращается в того, кто ничем не лучше пациента психиатрической лечебницы из отделения буйных. Орёт, пускает слюни, всячески пытается себе нанести вред и в конечном итоге либо убивает кого-то, либо убивает себя.
Мой отец рассказывал мне, что я не его сын. Вся семья — сборище голодных выблядков, которые только и мечтают о том, чтобы своего кормильца пустить на фарш и сожрать, забрызгивая стены кровью. Мы, свистящим шёпотом обращался ко мне папа, замаскированные под мирных жителей палачи, его фальшивая семья, а настоящую мы давно умертвили точно так же, как собираемся поступить и с ним. Отец спрашивал, заикаясь и прижимаясь к полу: «В-вы точно со мной сотворите что-то у-ужасное, я з-знаю! Я ведь п-п-проклят!» Он говорил это и заходился диким, нечеловеческим хохотом.
Поражает всё тело. Внутренние органы, кожу, волосы, конечности, кости, мышцы. Весь ты становишься инфекцией, испускающей ядовитые пары изо рта, ноздрей и ушей. Гниёшь изнутри, превращаясь в живой труп — и не умираешь. Ты начинаешь молить о смерти, ползаешь по грязному асфальту, тебя рвёт кровью, ты мертвенно-бледный, но ты жив. Ничто не забирает тебя из этого проклятого мира, даже если ты отсёк себе обе ноги, вспорол живот или прострелил голову из дробовика в упор. Твои кости трескаются внутри тебя, под кожей буграми поднимаются осколки, рвут её, но ты продолжаешь ползти, оставляя за собой кровь, словно улитка оставляет позади себя слизь, и бормотать людям под ноги порванным ртом, синюшными губами: «Убейте меня», но для них ты и так уже мёртв.
Эти живые трупы передвигаются по городу и просят прикончить их, но никто не осмеливается: думают, что это и есть мертвецы. Они просто ждут, что с ними заговорят, чтобы после схватить жертву за ногу, повалить на землю и сгрызть пустыми почерневшими дёснами.
— Убей... — шепчет кто-то с земли, а ты переступаешь через изуродованное тело, лежащее в месиве из багровой рвоты и раздавленных глазных яблок, и идёшь дальше, слыша позади: — Прошу...
Зараза распространяется быстро и бесповоротно: один неосторожный вдох отравленных паров — и ты обречён. Сначала ты, потом твоя семья, затем твои друзья, а в итоге весь город. Эта инфекция, эта призрачная машина дьявола, превратила мегаполис в изолятор. Он окружён отравленным туманом, который выжидает новых жертв, чтобы вцепиться в испуганные сердца и превратить их в искалеченные куски сгнившего мяса, из-под жил которого бьёт тусклый синий свет.
Ты будешь жить, пока твоё сердце не разорвёт. Даже если ты безголовый, даже если ты выпотрошен, даже если от тебя осталось только туловище — ты живёшь, пока живёт твоё мутировавшее сердце. То самое бессмертие, ключ к которому так очевиден, а оттого безнадёжно омерзителен.
Мы отрезаны от мира. Металлические нити чужих криков рвут шёлк нашей реальности, а дожди беспощадно бьют витрины и окна, режут наши лица битым стеклом. Мы жгли людей, давили их отравленные сердца, похожие на жирных пауков с лапками-трубками с сочащейся грязной кровью, расстреливали заражённых. Мы сохраняли себе жизнь, но так и не смогли за несколько лет сохранить рассудок. Прячась за противогазами, в которых тяжело дышать, мы протоптали себе дорогу в куда более изощрённые мучения.
Это был не город. Не изолятор. Не преисподняя. Это было кладбище, на котором никогда не наступит умиротворяющей тишины.
Можно было бы застрелиться, пока заразы нет в организме. Пусть бы солнечные лучи, что не могут добраться до наших лиц, блеснули в моих глазах безумием суицида.
Те дети, что бегают по пыльной баскетбольной площадке в масках, защищающих от яда, одинаковы до абсурда, потому что их лиц никто не видит. Люди, что встречаются мне, уязвимые и слабые, потерявшиеся и покинутые, живые и давно убитые своими же руками. За затемнёнными стёклами маски я вижу, что вместо лиц у прохожих — продавленная властной ладонью каша из зубов, ресниц и кусков кожи.
Значение слова «жить» никто не вспомнит. Все знают только слово «выживать».
Среди этого сумасшедшего карнавала заразы и отчаяния существует только один человек, что не носит маску. Его лицо открыто голодным взорам: чистое, холодно-спокойное и навсегда запретное.
Худые руки касаются моей маски, проводят по грубой материи тонкими пальцами с аккуратными короткими ногтями, а лицо напротив разглаживается нежной улыбкой: такой нужной и одновременно такой пугающей.
— С ними всё хорошо, — говорят мне тихим голосом. — Я о них позаботилась.
Эту девушку никак не зовут. Она повстречалась мне посреди заброшенных зданий: одинокая, но будто бы освещающая всё вокруг. Она подошла тогда ко мне и дотронулась до ружья в моих руках, спросила: «Почему ты это делаешь?», но я ничего не ответил.
В последний раз я говорил, когда мне пришлось сломать сестре рёбра, слыша влажный хруст костей, вырвать из её детской груди сердце-уродца, игнорируя запотевшую от рыданий маску, и проткнуть его заточкой. Я успел сказать ничего не соображающей и бредящей девочке только одно: «Так лучше». Я не извинялся.
— Недалеко от больницы я видела ребёнка, — обращаются ко мне, выглядывая в окно. — Пожалуйста, поспеши.
Я молча поднимаюсь со скрипучей скамейки в комнате.
— Те дети, которых ты привёл, — останавливает меня всё тот же приятный голос. Я замираю на месте, но не поворачиваю головы. Я чувствую, как незримые прохладные руки касаются затылка. — С ними всё будет хорошо.
Она повторяет это всегда, отправляя меня за ребёнком, которого нужно спасти от гибели. Никогда не злится, никогда не повышает голоса и принимает напуганных ребят так, словно они всегда принадлежали ей, как мать.
— Я не хочу, чтобы они страдали, — говорит она мне, когда я привожу исхудавшего и грязного ребёнка к ней в дом. Гладит мальчика, укрытого огромными сине-жёлтыми синяками, по голове. Детский противогаз измазан кровью. Пятна остаются на светлой рубашке девушки. Она говорит: — Они потом поймут, что такое страдание.
Уткнувшись ей в живот, ребёнок хнычет, а она смотрит на меня и улыбается: мягко, светло, по-доброму. А я смотрю на неё и вижу лишь зияющую тёмную дыру в её груди, что чернее всего на этом свете. Хочется сказать: «Это ведь ты». Схватить за тонкую шею, стиснуть пальцами и хрипеть через маску в безупречное, запретное лицо: «Ты не человек». А она бы только засмеялась, сверкнув глазами цвета горячего чая. Я знаю это, поэтому молчу.
Все дети, которых я спасал от участи быть заражёнными, прятались в переулках, в вонючих и раскисших коробках, в подвалах с жирными крысами и тараканами. Я приводил ребят к своей спутнице, а она заботливо брала их руки в свои гладкие ладони и не прекращала улыбаться. Потом отводила в огромную комнату, когда-то служившую актовым залом, где было много рядов из односпальных кроватей.
— Ты хочешь спросить, почему я это делаю? — спросила она меня однажды, но я ничего не ответил, придерживая маску и не открывая своего лица.
Вместе с девушкой я жил в здании, что когда-то было школой. Второй этаж был завален обломками и телами. Знания о первом этаже ограничивались у меня большой светлой кухней, в которую я всегда заходил через дверь запасного выхода, и этим самым актовым залом, где лежали одинокие и потерянные дети. Они всегда были тихими, переговаривались шёпотом, а та, кто о них заботилась, стояла в дверях и с улыбкой наблюдала за ними. Когда я был рядом, она всегда разговаривала со мной.
— Когда-нибудь тебе придётся со мной заговорить и снять эту маску, что бы под ней ни было, — не смотря на меня, обращалась девушка ко мне, а я рассматривал её светлые волосы, аккуратный профиль и тьму в груди.
Я и сам уже не знал, что под моей маской: лицо ли? Своего отражения я не видел очень давно. Казалось иной раз, что противогаз прирос к моей коже и если я сниму его, то вместе с лицом.
— Ты со мной надолго, — смеялась девушка, а я опускал взгляд в чистый пол под стройными ногами, обутыми в грубые сапоги.
Когда я шёл по заражённым улицам, а под моими ногами ползали живые трупы, искалеченные и размазывающие под собой лужи ядовитой крови, на меня смотрели люди из треснувших окон. Кто-то шёл мне навстречу, мог отрешённо поздороваться, но из-за масок приветствия выходили приглушёнными и непонятными. Самое отчётливое, что я мог расслышать, это тянущиеся следом за мной хрипы: «Убей меня, умоляю». Они повисали между мной и заражённым нитями слизи, а когда я уходил достаточно далеко — рвались, и несчастный человек продолжал корчиться на земле.
— Эти дети смотрят на тебя иначе, — говорила мне девушка, поглаживая мою маску. — Они видят твою настоящую суть.
Эти спасённые ребята тихо лежали в актовом зале. Перешёптывались, игрались, а моя спутница часто пускала их в коридор первого этажа, где большая часть кабинетов была запечатана. Я наблюдал за этим и молчал, а дети, пробегая мимо, кидали на меня нервные, далёкие от благодарных, взгляды. Я видел это даже сквозь тьму стекляшек в их масках.
— В центре, — шепчет мне девушка, стоя за моей спиной и обнимая за шею, — ребёнок нуждается в нашей защите.
Я прохожу в актовый зал, в это помещение с высокими потолками, где вид из огромных окон перекрыт ржавой решёткой. Дети неподвижно лежат в своих кроватях, молчат. За моей спиной стоит спутница. Коснулась моего плеча прохладной ладонью.
— Ты хорошо заботишься о них, — говорит она, и я ощущаю на себе взгляд её карих глаз. — Славно, что я нахожу бедняжек, а ты приводишь их туда, где безопасно.
Хочется развернуться, вцепиться в хрупкие плечи и сказать: «Заткнись, лживая сука». А она ведь засмеётся и проведёт ладонью вновь по моей маске. Я знаю это, поэтому молчу.
Я иду по улице, опустевшей и пропитавшейся запахом разложения и крови. Смрад проходит под мою кожу. Шаги отдаются гулким эхом, отскакивают от стен домов, звенят в оконных стёклах. По правую сторону от меня идёт моя спутница, оглядываясь и продолжая улыбаться. Кто-то смотрит на нас из окон, лица подростков изредка виднеются из-за углов, но тут же пропадают, стоит мне заострить на них внимание.
— Мы почти пришли, — говорит мне девушка, а в её слова вплетается звук разбитого стекла.
— Прочь! — брошенным в нашу сторону камнем вылетает из чужого окна. — Изыди!
Постепенно люди выходят из-за углов, выскакивают из-за мусорных баков: с оружием, испуганно-озлобленные. Высовываются из окон, выпрямляются на крышах одноэтажек. Окружают нас и кричат: «Вон!» Звонкими, хриплыми, пропитыми, детскими голосами. Больше десятка пар глаз смотрят на нас и требуют убираться отсюда прочь.
Я делаю шаг назад, нашаривая рукой пистолет, чтобы вовремя достать его из крепления на ремне и нацелиться на свою спутницу. Вряд ли убью. Вряд ли вообще достану. Она не человек.
Люди обсыпают нас агрессивными выкриками: «Убирайся!»
— Что такое? — со спокойной улыбкой спрашивает меня спутница.
Кто-то пытается выстрелить, но промахивается: пуля врезается в деревянную стенку заброшенного ларька. Испугавшись, стрелок спешит спрятаться от наших глаз.
— Не понимаешь, почему они так ополчились вдруг? — всё с той же интонацией произносит девушка, а её светлые волосы поблёскивают в отравленной дымке. Туман вокруг девичьей головы будто сверкает, принимая очертания ирреальной фаты невесты. Девушка договаривает, чуть ли не смеясь: — Они видят больше, чем видишь ты.
Хочется сцепить зубы и процедить: «Ты — Смерть». А она засмеётся и блеснёт под замученным солнцем белоснежными зубами. Я знаю это, поэтому молчу.
Люди кричат, отгоняя от себя паутину страха: «Тебе здесь не место!» Они всё громче и громче произносят из раза в раз одно и то же: «Нам достаточно!»
— Если хочешь — стреляй, — легко заявляет девушка, наклоняя набок голову. Я резко достаю оружие и целюсь прямо в женское лицо. Запретное, безупречное и такое фальшивое. Чужие губы, окрашенные тёмной кровью, произносят: — Только я — не Смерть.
Она смеётся.
Люди окружили нас. Кричат, оскорбляют, прогоняют.
— Я Чума! — хохочет моя спутница.
Она смеётся. Смеётся. Смеётся! Люди орут, а мертвецы, эта живая гниль, булькают перерезанными глотками и отстреленными челюстями: «Убей нас».
«Освободи нас».
«Умоляем».
«Сделай это, Смерть».
«Смерть...»
Когда я ломал своей сестре рёбра, она не верещала и не вырывалась. Она стонала от боли и захлёбывалась смехом, будто бы я подарил ей несоизмеримое облегчение. За пару секунд до того, как я проткнул детское сердце, опутанное заразой, я видел те глаза: доверчивые, добрые, родные. Даже если они почернели и гнили изнутри, как и девичий мозг.
Я сбежал от разъярённой толпы неожиданно: просто весь шум утонул в молчании. Вокруг меня был знакомый светлый кафель со следами плесени, скользкий пол и небольшая деревянная дверь в актовый зал. Дышать было очень трудно, я схватился за противогаз дрожащей рукой, но не посмел его стянуть. Я опасался правды. Истины. Боялся столкнуться со своей сутью.
Подхожу к двери и аккуратно её открываю, проходя в зал и останавливаясь у входа, пока дверь за моей спиной с грохотом не закрывается. Высокие потолки, заключённый в клетку вид из огромных окон. Множество односпальных кроватей, половина из которых занята спасёнными детьми. Они лежат неподвижно. Молчат. Спокойны.
«Ты хорошо заботишься о них».
Лишь пару секунд спустя замечаю, как с дальнего ряда кроватей на меня смотрит ребёнок, обнимая пожелтевшее одеяло.
— Уходи! — громко обращается он ко мне. Его голос прорывается ввысь и выбивает витражное стекло крыши. — Ты плохой!
Мальчишеские глаза переполнены злобой — отсюда вижу. В зелёно-голубых омутах отражаюсь я: не среднего роста, не в заляпанном грязью кожаном плаще, не в противогазе, не с потерянными глазами в затемнённых стёклах. Ребёнок видит Смерть. И он её прогоняет. Он плачет, стискивает одеяло, но повторяет снова и снова: «Уходи».
— Ты убил всех вместе с той страшной леди, — сбивчиво говорит мне мальчик. — Я так хотел завести друзей...
Я подаюсь вперёд, намереваясь подойти ближе к ребёнку. Вокруг меня кровати, на которых вечным сном спят дети: спокойные, ледяные.
— Не п-подходи... — обессиленно, отчаянно повторяет мальчик, когда я стою перед ним. Он до белых костяшек стиснул одеяло и прячет от меня лицо, отчего его слова едва мне понятны: — Ты... Мама... Не хочу...
Протягиваю к ребёнку руку, от которой он отшатывается, но осознаёт, что бежать ему некуда, а драться со мной бессмысленно. Насильно притягиваю к себе мальчишку и свободной рукой касаюсь его груди, после сжимая ладонь в кулак, будто что-то раздавливая. В лицо брызнуло тёплым и вязким, детский голос стих. Маленькое и худое тело завалилось на бок. Детская общая спальня обречена на тишину.
«Ты приводишь их туда, где безопасно».
Подушка мальчика впитывала в себя кровь, вытекающую из детского рта. Тыльной стороной ладони стираю алую жидкость с лица, а затем чувствую, как что-то ударяет меня по плечам. Поднимаю голову. В дыру, которую прикрывало витражное стекло, прорвался задиристый дождь. Через минуту он уже сделался агрессивным ливнем и оставлял под моими ногами следы в бетонном полу, как от пуль.
— Здравствуй.
Скрипнула дверь. Послышались чужие шаги: размеренные и лёгкие.
— Ты всё же спас их, — продолжает тихий голос, пока я стою с закрытыми глазами, держась за маску, по которой разъярённо бьют капли дождя.
Дышать невозможно. Раздражённо стягиваю с лица противогаз, отбрасывая его куда-то под одну из коек, на которой лежит мёртвый ребёнок.
— Так лучше, — отзываюсь сипло, пытаясь не смотреть на изъеденное червями лицо Чумы.
— Ты красивый.
Знаю, что говорит с улыбкой, которая сохранилась только потому, что женское лицо выедено лишь до уровня верхней губы. Посмеивается, а я в недоумении провожу ладонью по заросшему лицу. На руке осталась кровь, но не чужая: моя. Как если бы у меня не было половины лица... Смешно, даже начинаю тихо смеяться, нащупывая во внутреннем кармане плаща отцовский раскладной нож.
Когда я вдавил в пыльный пол ползающее папино сердце, что пульсировало и двигало окровавленными лапками-трубками, этот нож был вонзён в мужскую грудь. Отец бешено шептал на всю комнату: «Вы, тупые мрази, не сможете убить меня, я сам!..» Лежал, дёргался, а его сердце под моей горячей ладонью пыталось вырваться и урчало подобно мелкому зверьку. Подобно мерзкому, отвратительному и уродливому зверьку, которого я вбивал кулаком в пол, пока стены не окрасились щедрыми брызгами крови моего отца, который буквально вырезал собственное сердце из груди.
Боль ощущается глухо: как через толщу песка, что осыпается неохотно. Прокручиваю лезвие у себя под рёбрами, подцепляю плоть и с трудом веду нож так, чтобы вырезать область, за которой прячется моё чёртово сердце. Чума наблюдает за моими действиями с улыбкой: спокойной, даже отстранённой, не отводя глаз, из которых лезли опарыши.
— Ты что-то пытаешься себе доказать? — устало, без прежней мягкости интересуется Чума, а я поднимаю на неё глаза и криво улыбаюсь половиной рта.
Моя плоть шлёпается на бетонный пол, разбрызгивая кровь. Из рук падает острый папин нож, со звоном врезается в бетон, а я пальцами лезу себе внутрь, чтобы позже сжать своё сердце и ощутить жаркую пульсацию. Ощутить, что это не оно... Что-то гладкое, тёмное и...
— Холодное, — за меня договаривает Чума, и впервые её улыбка вымученная, усталая, ненастоящая. Она говорит: — Ты должен забрать ребёнка.
Дыра в моём теле словно зашивается: тьма вырывается изнутри и сначала останавливает кровотечение, а затем скрывает под собой смертельную рану. Иронично, ведь я не мёртв. Да я и жив никогда не был. Будто чьи-то воспоминания, которые я сделал настоящими: семья, дом, мир до заражения...
Сначала поражает глаза. Затем поражает мозг. Поражает всё тело. И только потом поражает душу.
Я иду по пустой улице, которая лишь делает вид, что пуста: люди наблюдают за мной. Живые трупы ползают под ногами, кто-то сидит спиной к стене и держит винтовку у головы единственной рукой — другую грызут жирные крысы. Воздух ощущается иначе, когда дышишь полной грудью, не через маску: хочется надеть её обратно. Чья-то костлявая рука без мизинца и указательного пальца вцепляется мне в лодыжку.
— Убей... — хрипит мне мертвец, чья голова еле-еле держится на плечах, область на затылке прорублена почти наполовину. Я останавливаюсь, вслушиваюсь в звук, похожий на тот, когда вспахивают землю. Это частично раздробленная, вскрытая клетка рёбер волочится под гнилью, схватившей меня за ногу. — Умоляю...
Человек содрогается, кряхтит, а из-под него медленно выползает сердце, источающее тусклый синий свет. Омерзительный зверёк, насекомое-переросток, хлюпающее трубками. Вырываюсь из слабой хватки, делаю шаг к сердцу и с силой начинаю давить его ногой, пока оно не превращается в нелицеприятное месиво, как если сплющить разом несколько десятков навозных мух.
Под моими ногами умер заражённый. Дёрнулся, просипел что-то и замолк, замер, растянувшись на земле. Я судорожно выдохнул, отвёл взгляд и, обведя им выглядывающих, двинулся дальше, слыша за спиной: «Смерть грядёт...»
Эти голоса, шуршащие и сдавленные, были громче и будто счастливее.
Я остановился возле девочки лет десяти, которая сидела на корточках и тыкала палкой в труп маленькой собаки. От лёгкого ветра колыхался подол красно-жёлтого сарафана, сшитого из множества половых тряпок. Когда я приблизился ещё на немного, девочка вздрогнула и подняла голову: блеснули стёкла на маске, дрогнули неаккуратно собранные блондинистые хвостики на детской голове.
— Не подходи! — гнусаво обратился ко мне ребёнок.
Я молчал. Грубо схватил девочку за руку, другой прикоснулся к области сердца, что упорно и отчаянно билось в маленькой груди, и всё же произнёс: «Так лучше». Я отпустил детскую руку тогда, когда тело безвольно свалилось на землю, а глаза за маской закатились.
«...туда, где безопасно».
Стою над трупом ребёнка и отстранённо разглядываю его.
— Боже, нет!!! — сорвался над моей головой женский крик.
— Так лучше, — повторяю я себе под нос.
Ведь только со мной люди будут в безопасности. Они не познают страданий, что ждут их после заражения.
Я говорю это, пока рыдания матери девочки становятся всё громче и громче, будто ненастоящие. Вшитые в реальность нервными руками. Металлические нити — через моё отсутствующее сердце: прорывают, вгрызаются и протягиваются.
Сначала поражает глаза. Затем поражает мозг. Поражает всё тело.
— Не бойтесь, — поднимая голову, говорю я безутешной женщине, чьи глаза имеют нездоровый зеленоватый оттенок, заметный через выбитое стекло маски. — Так лучше...
Я не был жив, я не буду мёртв. Моё лицо отныне запретно. Но со мной вы будете в безопасности.